Мать в заплаканными глазами проводила меня к себе в комнату. Леночка лежала на кровати неузнаваемо похудевшая: волнения, волнения. Как-никак,
На круглом большом столе было навалено все, что мать собиралась увезти с собой. На три чемодана примерно. Я, как главный упаковщик, сразу же начинаю отбор.
– Ты не спорь, мама, Вадик знает, что нам понадобится, – говорит, не вставая, Леночка. – Театральные мои вещи у нас – в общем багаже вместе с декорациями. Ну
У меня жесткий курс упаковки. Постельное белье? Хватит двух комплектов. На одном спите, другое стирается. Все шерстяные вещи прежде всего: зима в Куйбышеве тяжелая. На лето тоже немногое нужно.
Через час большой,
– На интендантский паек хоть сейчас иди. Портных, оказывается, и тут маловато. Фронт близехонек,
– Ну
– Не отойдем мы к Мазилову, Михал Михалыч, – вмешиваюсь я. – У нас в редакции два военспеца сидят. Они бы вам объяснили, что фронт под Можайском,
– Был случай в истории, когда Москву сдали, Вадик, – мнется музыкант. – Страшно мне. По-соседски говорю: страшно.
–
– Не пугайтесь, дружище, – повторяет он, – я и без Вадиковых военспецов вам скажу, что к Москве они не прорвутся. История редко повторяется, да и стратегическая ситуация сейчас совсем другая, чем в годы Кутузова. Что было целесообразно тогда, не годится теперь, и наше военное командование хорошо знает об этом.
Раздался звонок. Протяжный и длинный, как звонят обычно почта или милиция. Я впустил участкового и двух его спутников: мужчину лет сорока,
– Где тут у вас комната Пахомовых? – спросил он.
Я указал на левую дверь по коридору с краю:
– Так она же опечатана.
– Я ставил печати, я и сыму, – сказал участковый. – Вот, новых жильцов к вам привел. Их дом сейчас разбомбили.
Он уже снимал сургуч с двери.
–
– Не вернутся Пахомовы, – нахмурился участковый. Он смотрел не на нас,
Мы молчали, пока новые жильцы размещались в комнате: где-то ведь надо жить.
Когда участковый ушел, новый жилец вышел в переднюю.
– Обычно так бывает: все соседи по квартире или друзья, или неприятели. И нам бы хотелось, чтобы вы приняли нас как друзей, – сказал он. – Прошу любить и жаловать, как говорят в таких случаях. Фамилия моя Сысоев,
– Запоздно возвращаться – ночной пропуск надо иметь, – сказал Клячкин.
– И пропуска есть, и в темноте ходить научились.
–
– Забронирован по месту работы.
– Ну так до конца войны и проживете здесь. Соседи у вас все нестроевики. Один на флейте в оркестре играет, другой военные шинели шить собирается.
– Я так и понял, что вы человек военный.
– Березин, – назвал себя капитан. – В командировке здесь.
– Страшновато все-таки в Москве оставаться, – сказал Сысоев. – Столько пережито – не расскажешь.
Капитан пожевал губами, будто какие-то нужные слова подыскивал. Щеки его еще глубже запали. Я все ждал, ждал этих слов и дождался:
– Верно, отходим. Так ведь и пружина, если давить на нее, сжимается. Я в наркомате со многими специалистами говорил. И ни один не сомневается: именно здесь, под Москвой, мы разобьем гитлеровские армии «Центра». Они к нам разведчиков забрасывают. Пусть! Не так уж страшно. О чем сообщат им эти разведчики? О том, что Москва на осадном положении живет и работает.
Усомниться в такой истовой вере в разгром Гитлера под Москвой никто не отважился. Наш собеседник ушел устраиваться на новом месте,
Встал я с ними в четыре утра, чтобы проводить обеих до поезда. Но не пришлось: в поданном театром автобусе не нашлось места для провожающих. Проститься едва удалось здесь же у подъезда, махнуть рукой и проследить взглядом за автобусом, сворачивающим на углу у Петровки.
И тут мне пришла в голову одна мысль:
В октябре сорок первого года Москву было трудно узнать. Не холодная осень, сменившая сентябрьское бабье лето, не ледяной шквальный ветер, метавшийся по безлюдным утренним улицам, так неузнаваемо преобразили привычный их облик. Другое – белые бумажные кресты, наклеенные на оконные стекла: люди говорили, что это предохраняет стекло от взрывной волны. Грузовики, покрытые брезентом, выкрашенным желто-зелеными пятнами. Мешки с песком, уложенные штабелями у магазинных витрин, – и это годилось для укрытия окон от возможного артиллерийского обстрела. «Слоны» на бульварных перекрестках – так прозвали в Москве большие брезентовые аэростаты, которые ночами поднимались на защиту города от вражеских самолетов. Все это я видел по утрам, когда уходил на работу в редакцию. Но сейчас осознавал эти изменения, будто видел их в первый раз.
В воздухе невыносимо пахло гарью: это эвакуируемые жгли ненужные им архивы и письма. Ветер уносил разбросанные по мостовой и тротуарам обрывки жженой бумаги. У книжных магазинов шла разменная торговля букинистическими книгами. Книги безжалостно обменивались на продукты и курево.
– «Пещеру Лехтвейса» переплетенную отдам за три пачки махорки.
– Могу достать, только за муку или грузинский чай.
– Двухтомник сказок Андерсена – за полкило сахару.
– Есть полный Дюма в издании Сойкина.
Откровенно говоря, я пожалел, что у меня нет при себе табаку или махорки. Прошел, даже не взглянув на книги.
В комнате было четверо: двое военных и двое штатских – в таких же ватниках, как и я. Не зная никого по должности или по званию, я крикнул с порога:
– Не могу больше так жить. Прошу зачислить меня рядовым в состав рабочей дивизии!
– Ваши документы, – тихо сказал один из военных.
Я опять предъявил ту же редакционную карточку.
Военный прочел, оглядел меня молча, должно быть определяя мой возраст по внешности.
– Вы, вероятно, забронированы по месту работы?
– Никто не помешает мне отказаться от брони.
Место у меня в газете было действительно забронировано. Только при моей негодности к военной службе броня, понятно, была мне не нужна.
Военный улыбнулся и наклонился к старику в ватнике: он, как потом выяснилось, был председателем медицинской комиссии.
– Если ограниченная годность невелика, – сказал старик, – мы его, пожалуй, возьмем.
– Ладно, пусть на службу идет, – сказал военный. –